Поэт и заговорщик
Отрочество моё совпало по времени с празднованием юбилея восстания декабристов. Выставки, публикации - стихов и прозы, воспоминаний "первенцев русской свободы", научных работ и биографических исследований о них - театральные постановки и блестящая кинолента Владимира Мотыля "Звезда пленительного счастья", всё это осталось в памяти до сих пор и, насколько я знаю из общения со сверстниками, у многих из нашего поколения. Поэтому, наталкиваясь - в последние годы всё чаще - на попытки "переосмысления образов декабристов" в сторону превращения героев и мучеников освободительного движения в преступников, злоумышлявших против законной власти, престола, веры и устоявшегося порядка вещей (читай - тогдашних "стабильности" и "исполнительной вертикали"), хочется возразить возводящим напраслину хулителям "лучших из русского дворянства"
Не случайно, что данное намерение появилось именно в июле. В этот месяц, 189 лет тому назад, 13 числа (по-нынешнему - 25 июля 1826 год) были приведены в исполнение смертные приговоры пяти активным участникам заговора и восстания, в том числе и руководителю "Южного общества" Павлу Ивановичу Пестелю. Об этом человеке и его соратниках написаны многочисленные исследования и художественные произведения (вспомним, к примеру, прекрасный роман Булата Окуджавы "Бедный Авросимов"), но я на сей раз хочу взять себе в союзники поэта Давида Самойлова.
Полвека тому назад, в марте 1965 года, он написал, пожалуй, одно из лучших своих стихотворений "Пестель, поэт и Анна", основанное на дневниковой записи "русского гения" Александра Сергеевича Пушкина о его встрече с будущим "русским Брутом" Павлом Ивановичем Пестелем, датированной 9 апреля 1821 года: "Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. Mon coeur est materialiste, говорит он, mais ma raison s'y refuse. Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю" (в переводе на русский французского предложения - "Сердцем я материалист, но мой разум этому противится). Самойлов, видевший себя продолжателем пушкинской традиции в русской поэзии, наследником "пушкинской лёгкости", которая в лучших строчках создателя современного русского литературного языка восхищает нас и поныне, долго подступался к этой теме.
В своём дневнике ("Поденные записи") он писал ещё 2 октября 1963 года: "Два замысла - один давний, другой новый. Первый: а) Сцены о Пушкине и декабристах, б) Пушкин и Пестель в Кишинёве. Второй: а) Пушкин после казни декабристов". Далее идёт запись: "Попробуй-ка подумать за Пушкина". Позже поэт вернулся к своей идее, 14 марта 1964 года размышляя о том, что "на сцены о Пушкине и декабристах у меня терпения не хватит. Нужно написать короткий рассказ о Пушкине и Пестеле. В него можно уложить всё главное, - что Пушкин умнее Пестеля и противоречивее, и точнее его". Год спустя Самойлов воплотил свой замысел, создав авторскую версию спора поэта и заговорщика.
Спор этот идёт не только о формах достижения общественного блага, но и о том, какие пути ведут к нему, как эти формы достижения соотносятся с современными Пушкину и Пестелю российскими реалиями.
Шел разговор о равенстве сословий.
- Как всех равнять? Народы так бедны, -
Заметил Пушкин, - что и в наши дни
Для равенства достойных нет сословий.
И потому дворянства назначенье -
Хранить народа честь и просвещенье.
- О, да, - ответил Пестель, - если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
- Увы, - ответил Пушкин, - тех основ
Не пожалеет разве Пугачев...
- Мужицкий бунт бессмыслен...
Столкновение двух точек зрения - революция или реформа - не ушло в прошлое вслед за его участниками. Даже сейчас, в совсем другое время, в иной стране, в новых по сравнению с крепостнической Россией условиях мы по-прежнему вынуждены отвечать на возражения тех, кто наивно полагает возможным достигнуть процветания нашей страны "милостями сверху", надеется то на "доброго национального лидера", то на дальнейшее "развитие капитализма в России", которое-де превратит его в более "цивилизованный и гуманный", рассеивать страхи тех, для кого социалистическая революция означает неизбежно кровь и гражданскую войну, развеивать опасения полагающих, что прямым и непосредственным следствием всякого революционного преобразования общества являются личная диктатура и тирания, о чем впрямую говорится и в стихотворении Самойлова:
А Пушкин думал: "Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?"
Как бы ни хотелось автору стихотворения и особенно его современным либеральным интерпретаторам, аргументы будущего декабриста выглядят убедительно и, несмотря на всю элегантность возражений, даже гению Пушкина оказывается не под силу поставить их под сомнение.
- Но, не борясь, мы потакаем злу, -
Заметил Пестель, - бережем тиранство.
- Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу, -
Ответил Пушкин.
"Что за резвый ум, -
Подумал Пестель, - столько наблюдений
И мало основательных идей".
Снисходительность к "русскому тиранству" и сопоставление "сокрушающего тупость рабства гения" со "злодеем" выглядят искусной игрой в слова, уходом в сторону от текущей политики и социальной перспективы к той теме, которая Пушкина (как в жизни, так и в строках Давида Самойлова) занимала куда больше. Возможно, именно для более полного раскрытия своего авторского замысла Самойлов и придумал ту часть беседы с Пестелем, о которой в собственно дневниковой записи Пушкина ни слова не было.
Заговорили о любви.
- Она, -
Заметил Пушкин, - с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена. -
Тут Пестель улыбнулся.
- Я душой
Матерьялист, но протестует разум. -
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!"
Впервые в этом стихотворении из-под лица политика, как бы сухого, застегнутого на все пуговицы армейского мундира, проступает живое, обаятельное, человеческое выражение. Рациональность военного интеллигента, противоречащая типичным нравам гарнизонных дворян, обретавшихся в перерывах между кампаниями и зарубежными походами за картами, вполпьяна, а то и вовсе, как видим, оказывается сродни творческому настрою поэта, полёту пушкинской мысли. Показательно, что в этот момент в спор двух реальных исторических персонажей невольно вступает третий - сугубо плод авторского вымысла Давида Самойлова. На нём, точнее на ней, и сосредоточены все помыслы стихотворного Пушкина.
Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала...
Присутствие этой героини, третьей, заочной, участницы спора, ни разу не выходящей по ходу действия на сцену и предстающей перед читателем исключительно через пушкинское восприятие, придает всему стихотворению весенний лирический колорит, вносит в идейно-политический диалог и тесно связанный с ним внутренний оценочный монолог Пестеля
(А Пестель думал: "Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем".
Он думал: "И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленьи,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье")
тему, казалось бы, совершенно постороннюю - тему любви, странности которой неподвластны никаким политическим дискуссиям, тему невольно зарождающегося чувства.
В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал - распевает Анна.
И задохнулся:
"Анна! Боже мой!"
Как проницательно подметил литературный критик Станислав Рассадин, "Анна, к пению которой, прилежно слушая декабриста, невольно прислушивается женолюбивый поэт - при полном сочувствии женолюбивого автора стихотворения, - это, конечно, земной, плотский образ духовно вожделенных "иных прав" ("Из Пиндемонти")". Но даже земное, плотское, чувственное отнюдь не лишает поэта дара предвидения, понимания грядущей перспективы. Поэт не может творить в условиях давящей на всё, абсолютно на всё в России, власти и, выбирая путь свободы творчества, свободы выражения своего литературного дара, он не может не выбрать одновременно с этим и путь свободы политической, а, стало быть, путь борьбы с тиранической, несправедливой, далёкой от идеалов Просвещения системой.
Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.
Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник -
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: "Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них".
Так русская литература находит своё законное место. Место в союзе с русской революцией.
Другие ссылки по теме:
|